Перед самым рассветом я проснулся от сильного подземного гула и непонятных оглушительных раскатов. Отец сидел на разостланном на полу одеяле, сжавшись в комок и широко раскрыв глаза, алчные, как у затаившегося в лесной чаще зверя, готового броситься на добычу. Но отец ни на кого не бросился, а лег на спину и вроде бы снова заснул.
Я ждал, напрягая слух, но подземный гул не возобновлялся. Я ждал терпеливо, медленно вдыхая сырой воздух, пахнувший плесенью и какими-то мелкими зверюшками, явственно различимыми в слабом лунном свете, словно украдкой вливавшемся в высокое слуховое окно. Вдруг едва слышно заплакал мой брат, который спал, уткнувшись мне в бок взмокшим от пота лицом. Как видно, он тоже ждал, что подземный гул возобновится, и не вынес ожидания. Я подложил ладонь под худую, тонкую, как стебелек, шею брата и стал убаюкивать его; успокоенный мягкими движениями собственной руки, я снова заснул.
Когда я проснулся, сквозь щели стен лился щедрый свет утра, в воздухе уже чувствовалась жара. Отца дома не было. Не было у стены и его ружья. Разбудив брата, я, голый по пояс, вышел на мостовую перед складом. Улицу и каменную лестницу затоплял свет утреннего солнца. Вокруг было полно детей. Одни, ослепленные солнцем, словно в забытьи, стояли на месте, другие, уложив на землю собак, искали у них блох, третьи носились с криком по улице. Взрослых нигде не было видно. Мы с братом заглянули в маленькую деревенскую кузницу, стоявшую в густой тени пышных камфарных деревьев. В темной лачуге сегодня не полыхали над углями яркие языки пламени, не дышали мехи, не было видно и кузнеца, стоящего по пояс в яме, кузнеца с необыкновенно загорелыми, сухими руками, готовыми ловко подхватить раскаленное докрасна железо. Чтобы утром кузница пустовала — это было дело невиданное. Взявшись за руки, мы с братом молча возвратились на мостовую. Все мужчины деревни куда-то ушли, а женщины, очевидно, не хотели выходить на улицу. Одни только дети тонули в разливе солнечного света. Смутное беспокойство стеснило мне грудь.
На каменной лестнице, ведущей к водоему, куда вся деревня ходила за водой, разбросав руки в стороны, лежал Мицукути. Завидев меня с братом, он вскочил и подбежал к нам. Казалось, он, того и гляди, лопнет, такой у него был напыженный и самодовольный вид. В уголках растрескавшихся губ пузырилась слюна.
— Вы знаете? — крикнул он, хлопая меня по плечу. — Вы знаете?..
— Ну… — неопределенно отозвался я.
— Вчерашний самолет свалился ночью на гору. А вражеских летчиков уже разыскивают — все взрослые ушли с ружьями в горы на облаву.
— А в них будут стрелять? В летчиков-то? — с напускной важностью спросил брат.
— Навряд ли, пуль и так не хватает, — снисходительно ответил Мицукути. — Пусть уж лучше их поймают.
— А что с самолетом? — спросил я.
— Упал в пихтовый лес и — вдребезги, — протараторил Мицукути. — Почтальон своими глазами видел. Вы, наверно, знаете это место.
Да, я знал это место. Теперь в том лесу, должно быть, распустились цветки пихты, похожие на метелки травы. Потом, в конце лета, из метелок завяжутся шишки, напоминающие по форме яйца диких птиц, и мы пойдем их собирать — они служили нам снарядами. И в нашем складе тоже, под вечер или на рассвете, может вдруг со страшным шумом посыпаться град этих коричневых пуль…
— Ну? — сказал Мицукути, широко растягивая губы, так что обнажились светло-розовые десны. — Знаете?
— Как не знать, — ответил я. — Сходим?
Собрав вокруг глаз морщинки, хитро усмехаясь, Мицукути молча смотрел на меня. Я разозлился.
— Если пойдем, так я сбегаю за рубашкой, — сказал я, сердито глядя на Мицукути. — А если даже ты уйдешь без меня, я тебя мигом догоню.
Мицукути поморщился и недовольно заметил:
— Ничего не выйдет, детям запретили ходить в горы. Их могут принять за иностранных летчиков и застрелить.
Понурившись, я глядел на свои голые ноги, на короткие сильные пальцы, упиравшиеся в раскаленные утренним солнцем камни мостовой. Разочарование, как сок по дереву, растеклось у меня в груди, жаром сердца только что убитой птицы полыхнуло по коже.
— Интересно, какие они на лицо, эти вражеские летчики? — спросил брат.
Я расстался с Мицукути и, обняв брата за плечи, побрел домой. И вправду, какие они на лицо, эти иностранные летчики, в каком обличье прячутся? Мне чудилось, что поля и леса вокруг нашей деревни наводнены затаившимися иностранными солдатами, и их с трудом сдерживаемое дыхание вот-вот вырвется из груди с оглушительным шумом. А резкий запах их пота неотвратимо, как осень, воцарится во всей лощине.
— Хорошо бы их не убили! — мечтательно сказал брат. — Хорошо бы их поймали и привели!
От сильной жары во рту собиралась липкая слюна, от голода сосало под ложечкой. Отец скорее всего вернется только с наступлением темноты. Нам придется самим готовить себе завтрак. Обогнув склад, мы спустились к колодцу, возле которого валялось дырявое ведро, и напились, упираясь руками в выпуклые, словно брюшки личинок, холодные запотевшие камни. Потом мы зачерпнули котелком воды, развели огонь и набрали картошки из-под слоя рисовой шелухи. Картошка, когда мы ее мыли, казалась твердой, как камень.
Наш завтрак был прост, но обилен. Держа картофелину обеими руками и насыщаясь с аппетитом счастливого зверя, брат задумчиво сказал:
— А что, если летчики залезли на пихты? Я ведь видел на пихте соню.
— На пихтах сейчас расцвели цветы, так что спрятаться легко, — согласился я.
— Вот и соня сразу спряталась, — улыбнулся брат.