До народной школы Комамото, где я учился, от трамвайной остановки надо было идти вдоль кирпичной ограды по дороге, покрытой клинкером. Там все сплошь было застроено, так что самого здания школы и не разглядишь. Говорили, что школа эта была построена в период расцвета после реформы Мэйдзи. Я любил и эту кирпичную ограду, и эту покрытую клинкером дорогу, куда не проникало солнце.
Я вошел в школьный вестибюль, тихий и темный, поднялся на второй этаж. В коридоре у окна стояли две девочки и о чем-то разговаривали. В классе не было ни души. Я походил там немного, потом сел за парту своего друга Одзаки, погибшего во время недавнего воздушного налета. Вспомнил его лицо, тонкие белые руки. Из-за болезни сердца он не эвакуировался. Трудно было представить себе, что его нет в живых. Но в живых его не было. Смерть теперь подстерегала каждого. Однако ощущение ее неизбежности не вызывало страха. Я снова осмотрел класс, невольно останавливая взгляд на партах тех, кто погиб.
В класс вошли девочки, беседовавшие в коридоре. Они рассказали, что нашу учительницу Фукацу, тяжело раненную накануне во время воздушного налета, отвезли в больницу.
— В какую?
— Кажется, в Комагомэ.
— Говорят, весь район, от Дангодзака и дальше разбомбили фугасками.
Услышав это, я почувствовал, как напряглись нервы. Зажигательные бомбы сбрасывали обычно ночью, и когда они летели вниз, возникало мистическое чувство, будто кто-то аккуратно разбрасывает вокруг искорки. Тем нелепее казалось то, что черные железные глыбы зверски разрывали все в клочья, это вызывало ярость и отвращение.
— Фугасками!..
Я вдруг почувствовал, что конец совсем близок.
Девочки на следующий день уезжали к родным. Я оставил их и вышел из школы. Я словно окаменел. По дороге домой я зашел в больницу Комагомэ.
Учительница Фукацу умерла. Как живая, стояла она у меня перед глазами — толстушка в очках без оправы. Она была одинокой.
Выйдя из больницы, я огляделся. Везде видны были следы недавних разрушений. Зияли огромные воронки с вывороченной черной свежей землей. Во все стороны расходились от холма пожарища. Лишь кое-где уцелели трубы, что придавало этой печальной картине вид еще более унылый. Откуда-то просачивался запах газа. Я вдыхал его, разглядывая развалины, и вдруг заметил на противоположном холме Уэно пятиярусную пагоду. Ее свежесть и красота поразили меня. До сих пор она была скрыта от взоров, но после уничтожения целых кварталов стала видна. Я стоял не шелохнувшись, с трудом подавляя в себе желание немедленно отправиться к этой пагоде.
Сильно уставший, я добрел наконец домой, как раз когда отец куда-то собрался уходить.
— Схожу по делу, — бросил он.
— В университет?
Отец помолчал, взглянул на часы.
— Нет, тут в одно место неподалеку. К вечеру, пожалуй, вернусь.
Тон отца почему-то вызвал у меня беспокойство.
— Если задержусь, поешь без меня, не жди. Впрочем, нет, к ужину непременно вернусь.
Я стоял, не в силах пошевелиться.
Уже надевая в прихожей ботинки, отец обернулся ко мне:
— Смотри будь осторожен со светом и хибати. В случае налета беги в храм, там безопаснее, чем в убежище.
— Ага, — только и мог сказать я, — ком застрял в горле. Отец был чем-то взволнован, и его волнение передалось мне.
После ухода отца в доме как будто стало еще темнее и холоднее. Я все сильнее и сильнее тревожился, чувствуя себя как узник в одиночной камере.
Я улегся рядом с хибати, на котором кипел чайник, с силой выбрасывая пар. Наблюдая за тем, как пар поднимается вверх, я терялся в догадках, куда пошел отец. Уж не в полицию ли? Эта мысль целиком завладела мною и очень быстро переросла во все усиливающуюся тревогу. Я не был очень близок с отцом, но мне всегда казалось, что он не такой, как все взрослые, которых я знал, что он будто из другого мира. Быть может, это чувство рождала постоянная слежка полиции за нашей семьей? Налеты американской авиации все учащались, становились все ожесточеннее, военная обстановка складывалась неблагоприятно для Японии, но говорить об этом было строго-настрого запрещено. Отец же твердил, что надо потерпеть еще немного. Но ради чего терпеть? Меня не покидало мучительное чувство, что над нашей семьей сгущаются тучи, и причиной тому был «тип». Неужели отец снова вернется с распухшим лицом? Меня захлестнул гнев. Против отца? Против «типа»? Этого я сам не знал. Вдруг я подумал о матери. Подумал с нежностью.
Отец вернулся поздно и не один, а со студентом-корейцем, который прежде жил у нас. Я уже спал, не раздеваясь, завернувшись в одеяло, утомленный потоком сумбурных, самых невероятных мыслей. Я услышал голоса, но никак не мог окончательно проснуться. А отец со студентом, видимо, пришли давно и уже успели поесть. На столе стояла посуда. Отец разливал чай, заваренный из морской капусты. Лю Мёнчже был высокого роста. Он сидел у хибати, скрестив руки. Волосы его были теперь коротко острижены. Лицо осунулось.
— Жаль, что вопрос с квартирой у тебя так и не решился. Но ты можешь пожить здесь. В следующем месяце я останусь в доме один.
Лю Мёнчже ничего не ответил, потом спросил:
— Учитель… Зачем всех заставили произнести эту клятву?
Отец молча пил чай.
— «Мы — верноподданные империи, будем преданно служить государю и стране», — тихо и совершенно бесстрастно начал Лю Мёнчже. — «Мы, верноподданные империи, будем крепить сплоченность, веря друг другу и объединяя усилия… Мы, верноподданные империи, будем воспитывать в себе стойкость и выносливость и тем самым восславим путь императора…»