Было часов девять, когда я подошла к окну и вдруг заплакала. Вы положили руку мне на плечо, несколько минут постояли рядом и молча вернулись назад. Я плакала тогда не потому, что горевала из-за смерти матушки. Нет, я подумала о том, что она даже в свой последний час не посмела назвать Ваше имя, что не Вы поспешили на мой телефонный звонок, а Мидори, и ощутила вдруг такую безысходную тоску… И любовь, которую вам обоим пришлось скрывать до самой смерти матушки, показалась мне такой же несчастной, как распятый лепесток, замурованный в подаренном мне стеклянном шаре. Я открыла окно и, глядя на усыпанное холодными звездами небо, пыталась сдержать слезы, но внезапно представила, как сейчас ее любовь поднимается к этому звездному небу и тихонько плывет меж холодных звезд; мне стало так горько, и я разрыдалась. Мне почудилось, будто сожаление об этой одиноко уплывающей к звездам любви столь велико, что с ним не может сравниться горе из-за смерти одного человека — моей матушки.
И снова заплакала я, когда ночью взяла в руки палочки — поесть суси.
— Старайся держать себя в руках. Мне очень горько сознавать, что я не в силах тебе помочь, — тихо сказала тогда Мидори.
И я увидела: ее глаза тоже полны слез. Я посмотрела на увлажнившиеся прекрасные глаза Мидори и отрицательно покачала головой. Она, наверно, тогда не поняла меня. А ведь я заплакала от жалости к ней, Мидори. Глядя, как она раскладывает суси на четыре тарелки: Вам, себе, мне и — покойной матушке, — я вдруг подумала, что самая несчастная среди нас — Мидори, и зарыдала.
В ту ночь я плакала еще раз. Помните? Вы предложили мне отдохнуть, сказав, что завтра будет очень тяжелый день. Я легла в соседней комнате и мгновенно уснула. Среди ночи я вдруг проснулась вся в поту. Взглянув на часы, стоявшие на книжной полке, я поняла, что проспала почти час. В соседней комнате, где стоял гроб, по-прежнему царила тишина, время от времени нарушаемая щелканьем Вашей зажигалки. Потом Вы сказали:
— Пойди отдохни немного, я посижу один.
— Я не устала, а Вам бы отдохнуть не мешало, — ответила Мидори.
Опять наступила долгая тишина, и я расплакалась. Вы, наверно, не услышали моих рыданий. Я подумала о том, что Вы и Мидори находитесь сейчас в одной комнате с покойницей, но каждый из вас занят своими мыслями. И весь мир взрослых людей показался мне таким невыносимым, таким печальным и страшным, что я не могла сдержать горьких слез.
Дядюшка! Дядюшка Дзёсукэ!
Я без утайки написала Вам обо всем, что думала и чувствовала в те дни, надеясь, что Вы поймете мою просьбу: отныне мне бы не хотелось встречаться ни с вами, ни с Мидори. Я больше не смогу, как это бывало прежде, доверчиво принимать знаки Вашего внимания, не смогу докучать Мидори своими капризами. Я хочу забыть о преступлении, погубившем мою матушку.
Дальше писать я не в силах.
Дом в Асия я решила поручить заботам дяди Цумуры.
А сама возвращусь в Акаси, открою там небольшое ателье и буду зарабатывать на жизнь собственным трудом. В завещании матушка написала, чтобы я во всем советовалась с Вами, но если б она знала о нынешнем моем состоянии, она бы, наверно, отказалась от своих слов.
Сегодня я сожгла в саду матушкин дневник. От него осталась лишь горсточка жаркого пепла. Я пошла за водой, чтобы залить пепел, а когда вернулась, его уже не было: ветер куда-то унес его вместе с опавшими листьями, унес и развеял.
Пересылаю письмо матушки, адресованное Вам. Я нашла его на следующий день после Вашего отъезда в Токио, когда разбирала ее стол».
«Господин Дзёсукэ Мисуги!
Когда я обращаюсь к Вам так официально, мне начинает казаться, будто бремя лет исчезло (правда, мне всего лишь тридцать три) и сердце трепещет, словно я пишу любовное послание. Кстати, за последние десять с лишним лет я — иногда втайне от Вас, иногда открыто — писала много любовных писем, но ни одно из них почему-то не было адресовано Вам. Мне и самой, если говорить всерьез, это кажется странным. А Вам?
Однажды супруга господина Такаги (Вы, наверно, помните эту даму: когда она накладывает слишком много косметики, в ее лице появляется что-то лисье), перемывая косточки видных людей Осаки и Кобе, не обошла вниманием и Вас, причем, в довольно резких выражениях: дескать, Мисуги женщинам не интересен, ибо не способен понять тонких движений женского сердца; сам он, конечно, может влюбиться, но женщина никогда не полюбит на всю жизнь подобного человека. Не стоит очень уж огорчаться — этот нелестный отзыв сорвался у нее с языка в минуту легкого опьянения, но кое в чем она, пожалуй, не так далека от истины. О нет, Вы не из тех людей, кто страдает от одиночества или приступов меланхолии, и в выражении Вашего лица преобладает не грусть, а разочарование. На все у Вас существует совершенно определенная точка зрения, которую Вы, само собой, считаете единственно верной. Почему-то эта Ваша самоуверенность вызывает раздражение, желание ее поколебать. Словом, человек Вы неинтересный, для женщин невыносимый, и влюбляться в Вас бесполезно. Подумайте, почему ни одно из написанных мною любовных писем не адресовано Вам? Но все же мне это кажется странным. Хотя бы одно или два письма следовало отправить и Вам. Пусть даже они адресованы не Вам, но если предположить, что я писала их, думая о Вас, то, пожалуй, не так уж важно, кто их адресат. Разве не могла я, от природы застенчивая и наивная не по возрасту, стесняться писать своему супругу нежные письма и, думая о нем, отправлять их другим людям? Видно, я родилась под несчастливой звездой, с самого начала определившей мне такую судьбу. Несчастьем это было и для Вас.