Прошел праздник Нараяма, и вскоре ветер унес листья с деревьев. Иногда выпадали дни по-зимнему холодные. Тацухэй ходил сам не свой, хотя и женился.
Не прошло и месяца, как в доме появилась еще одна женщина. Однажды пришла Мацу из «Дома у пруда» и уселась на пень, а когда настало время обеда, она пристроилась вместе со всеми у стола. Любо-дорого было глядеть, как она ела: на лице блаженство, будто она попала в рай. Уплетала за обе щеки. Сидела рядом с Кэсакити и молча ела. За ужином они опять сели рядом. Мацу шлепала Кэсакити по щеке палочками для еды, и это веселило обоих. Ни О-Рин, ни Тацухэй не испытывали к Мацу неприязни. О-Рин сгорала от стыда, что до сих пор считала Кэсакити ребенком. А он уже взрослый. Вечером Мацу залезла под одеяло к Кэсакити. За обедом О-Рин присмотрелась: живот у Мацу заметно округлился. «На шестом месяце, — подумала она. — К январю, должно быть. А может, и пораньше, еще в этом году». Это встревожило О-Рин. Если Мацу родит, все будут считать, что О-Рин дожила до мышонка.
На другой день Мацу, позавтракав, уселась на пень и просидела там до обеда. После обеда она снова села на пень. К вечеру Тама сказала ей:
— Мацу-ян, разожги-ка очаг.
Мацу не умела разводить огонь, — дом тут же наполнился дымом. Младшая девочка расплакалась. Дыму было столько, что Тама и О-Рин выбежали наружу. Потирая глаза, выскочила и Мацу.
— В чем преуспела, а в чем недоспела, — засмеялась Тама. О-Рин вошла в дом и, задыхаясь от дыма, залила водой очаг. Потом снова положила дрова, и огонь тут же разгорелся. Выбрасывая из дому мокрые поленья, она сказала:
— Ты зачем же сунула кэяки, Мацу? Их нельзя жечь. Станешь жечь, глаза три года болеть будут. — И тихо добавила: — Мне-то все равно, я старая, а вам зачем маяться глазами?
— Не можешь разжечь огонь, покачай хоть ребенка, — велела Тама и посадила девочку на спину Мацу. Та все еще плакала от дыма. Мацу принялась ожесточенно трясти ребенка, напевая: «Ох, грехи наши, грехи!»
О-Рин и Тама изумленно переглянулись. Эту песню пели в деревне только по особым случаям: когда несли кого-нибудь на закорках на гору Нараяма или когда трясли привязанного за спиной младенца. Укачивать ребенка таким диким способом называлось «чертово трясение» или «глухая нянька».
Ох, грехи наши, грехи!
Нелегко тебя нести.
Ноют плечи и спина,
Ноги не идут! —
орала Мацу, стараясь перекричать ребенка. Голова ребенка моталась от ее плеча и плечу, так что он не мог и рта раскрыть. Это было скорее издевательство над младенцем, чем укачивание. Так же трясли тех, кого несли на закорках на гору Нараяма, когда несчастные, слабые духом люди плакали — не хотели идти на гору. Тогда тот, кто нес, пел эту песню. Мацу выкрикивала: «Ох, грехи наши, грехи!» — не зная, что слова эти имели продолжение и означали «очищение от грехов» — душа и тело очищались от грехов, человек освобождался от несчастной судьбы. Когда-то колыбельную о глухой няньке и песню праздника Бон пели на разный манер, но потом забыли об этом и стали петь обе песни одинаково. Пели их и на праздник Нараяма.
Ребенок на спине у Мацу кричал как ошпаренный. Тогда она затрясла его еще ожесточеннее и запела:
Ох, грехи мои, грехи!
Ты, чертенок, не реви.
Все равно не слышу я:
Уши заложило.
Не закроешь, глупый, рот,
Знай: получишь от меня!
Сколько ни плачь, малыш, никто не услышит, никто не поможет, говорила песня. Реви, надрывайся, уши мои закрыты. «Знай, получишь от меня!» — дальше был нянькин щипок.
О-Рин за всю свою долгую жизнь ни разу не трясла дитя, точно глухая нянька. А эта Мацу только вчера пришла в дом, а сегодня уже поет такую песню. «Бессердечная она», — поняла О-Рин. Потому и переглянулись они с Тама.
Ребенок плакал все сильнее. Тама, не выдержав, подбежала и выхватила его у Мацу, но ребенок продолжал реветь. Тама развернула ребенка перед О-Рин, ахнула, — на маленькой ягодице синели следы от щипков. Они уставились друг на друга, оторопевшие.
С приходом Мацу Кэсакити утихомирился, перестал грубить О-Рин, но теперь он часто спрашивал за едой:
— Баб, а ты когда на гору пойдешь?
— Наступит Новый год, сразу же и отправлюсь, — с горькой усмешкой отвечала О-Рин.
— Чем скорее, тем лучше, — говорил скороговоркой Кэсакити.
— Чем позже, тем лучше, — перебивала его Тама и падала от смеха, — получалось очень забавно: одна скороговорка за другой. О-Рин тоже смеялась со всеми.
С появлением в доме еще двоих женщин руки О-Рин освободились от работы. Она была еще в силах трудиться, и когда делать было нечего, не находила себе места. Ей все словно чего-то недоставало. Она страдала от безделья. Однако утешала себя мыслью о том, что скоро отправится на гору Нараяма. Только об этом и думала. «Все зовут меня ведьмой, а я отправлюсь на гору не так, как Мата из „Деньги“. У меня столько угощенья припасено, что хватило бы и на праздник. И рису, и грибов, и сушеной рыбы приготовила — все до отвала наедятся. Наварила и сакэ для угощенья односельчан. Пока никто еще не знает, что его почти целый кувшин. На другой день, как уйду на гору, все мои соберутся и станут есть. „Вот так бабушка! — удивятся они. — Сколько наготовила“. А я в это время буду сидеть на горе на новой циновке и душа моя будет чиста».
Целый день дул сильный ветер. Он не прекращался всю ночь до утра. На рассвете раздался вдруг пронзительный вопль: «Проси прощения у бога Нараяма!»
Деревня заволновалась, зашумела. Услышав вопль, О-Рин проворно вылезла из-под одеяла и выбежала из дома. В руках у нее была палка. Вскочила и Тама. За спиной у нее был крепко привязан ребенок, а в руке она сжимала толстую дубину.