В горах, за домами, было деревенское кладбище. В их голодной деревне умирали не только старики, но и молодые. Во время похорон на кладбище ставили поднос с едой. Еду тут же расхватывали вороны. Поэтому и говорили, что вороны радуются покойникам. Громко каркают, предчувствуя похороны.
Когда сын Деньги ушел, никто не проронил ни слова. Подумали: а не исчезнет ли кто-нибудь из дома Дождя сегодня ночью, ведь в деревне витал дух убийства. Все невольно съежились. Было слышно только, как Тама шумно мелет бобы.
— А что, мать, не пойти ли тебе на гору в Новом году? — спросил вдруг Тацухэй, лежа на циновке.
О-Рин облегченно вздохнула: наконец-то Тацухэй решился вымолвить эти слова. И сразу же откликнулась!
— Ну что ж! Моя мать из той деревни ушла на гору, свекровь ушла. Теперь моя очередь.
— Не надо, — сказала Тама, перестав молоть бобы. — Родится мышонок, я пойду и выброшу его в пропасть. Тогда про тебя не станут петь песню, как про бабушку Гин-ян.
— Вот еще! Я сам вышвырну. Подумаешь! — сказал Кэсакити. Он хотел показать, что ему ничего не стоит выбросить ребенка. — Я же говорил тебе, что выкину, — напомнил он Мацу.
— Прошу тебя, — сказала Мацу.
Все сразу же взглянули на ее большой живот.
Шорох протираемых в ступке бобов прозвучал как отдаленный раскат грома. Все опять умолкли. Кэсакити громко затянул песню. Он сидел, скрестив ноги, завернув сзади подол кимоно и засучив узкие рукава до плеч, и пел во все горло:
Взгляни, отец,
Деревья засохли.
Садись мне на спину —
Пора идти.
Кэсакити уже хорошо научился петь деревенские песни. О-Рин даже полагала, что он поет замечательно, но в этой песне он переврал слова. Ей стало жаль, что Кэсакити испортил старинную песню.
— Кэса! Такой песни нет, — сказала она. — «Горы пылают, деревья засохли», — вот как надо петь.
— Да это Деньга так поет.
— Дурак он! Когда-то, давно-давно, горели горы, и все ходили смотреть на пожар. Так ведь, Тацухэй? — О-Рин искоса взглянула на сына. Он лежал на спине, прикрыв лицо тряпкой.
Ей стало вдруг жалко его. И зима предстоит трудная, и на гору с ней идти не сладко. Много, видно, пережил, прежде чем решился сказать сегодня: «А что, мать, не пойти ли тебе на гору на Новый год?»
О-Рин подползла к Тацухэю и потихоньку сдернула с него тряпку. Глаза Тацухэя блестели. Она отпрянула и отодвинулась от него. «Глаза блестят! Не от слез ли? Ну что мне с ним делать? Такой слабодушный! — подумала она. — А ну гляди на меня хорошенько, пока я жива!» — произнесла она про себя и скосила пристальный глаз на сына.
Тама, оставив ступку, выскочила за дверь — пошла на реку сполоснуть лицо. Она уже второй раз за вечер вылетала из дома на реку.
«И эта, никак, плачет? Ну что за люди! Такие все слабые. Тацухэй мог бы и потверже быть. Одни слабаки в доме собрались», — подумала О-Рин.
Кэсакити снова затянул:
Горы пылают.
Деревья засохли.
Садись мне на спину —
Пора идти.
Теперь он спел правильно. И мотив вывел как надо. То место, где говорилось о засохших деревьях, исполняли как песню паломников. Он спел его безупречно, будто плакал.
Когда он произнес последние слова, О-Рин подхватила:
— Ёйсё! Молодец! Хорошо спел.
Три дня спустя, поздно ночью, у их дома раздался топот ног — в горы прошла вереница людей. На другой день вся деревня знала, что семья Дождя исчезла.
«Больше о них говорить не будем», — порешили все, и толки сразу же прекратились.
В декабре наступили холода. Нагрянули они в середине месяца — по лунному календарю.
«Белые мошки летят!» — закричали дети, и О-Рин сказала уверенно: «Когда я уйду на гору, обязательно пойдет снег». В деревне говорили, будто белые мошки кружатся обычно перед тем, как выпасть снегу.
Мацу была на сносях. Это чувствовалось и по ее движениям, и по прерывистому дыханию.
Когда до Нового года осталось четыре дня, О-Рин рано утром, дождавшись пробуждения Тацухэя, вызвала его во двор и прошептала на ухо:
— Сегодня ночью я приглашаю тех, кто носил стариков на гору. Скажи всем.
О-Рин решила послезавтра отправиться на гору Нараяма. Поэтому ночью она устраивала угощение.
— Рано еще. Наступит Новый год, тогда и пойдем. — Тацухэй растерялся. Он думал, что они пойдут на гору после Нового года, и слова матери застали его врасплох.
— Да что осталось-то! Лучше пораньше уйти. Того и гляди, мышонок родится.
Тацухэй не ответил. Не хотел ничего говорить.
— Иди и скажи всем, а то уйдут в лес, не застанешь.
О-Рин сказала это властно. Тацухэй не мог не подчиниться. Слова ее грузом ложились:
— Слышишь? Иди! Иначе послезавтра одна уйду.
В ту ночь в их доме собрались односельчане, уже побывавшие на горе Нараяма. Они пили сакэ и наставляли уходящих. Наставления делались по правилам: каждый гость произносил только один обет. В доме О-Рин собралось восемь человек: семь мужчин и одна женщина. Она ходила на гору в прошлом году. Обычно сопровождающими были мужчины. Женщины редко участвовали в таком деле. Даже если в доме не находилось мужчины, просили кого-нибудь из соседей. Старшим считался тот, кто ходил на гору раньше других. Он становился главой церемонии и имел право говорить первым. И сакэ он пил прежде других. Остальные говорили и пили сакэ в том порядке, как ходили на гору. В эту ночь старшим был «Неистовый» Тэру-ян. На самом-то деле Тэру был человек мирный, но кто-то из предков его отличался неистовым нравом, и это прозвище укрепилось за всей их семьей, сделалось вторым именем дома.