Как бы ни было холодно,
Ватное кимоно
Не могу надеть на тебя я,
Когда идешь ты на гору.
1956
Наместник до страсти любил охоту. Все равно какую: соколиную охоту, охоту на кабанов, охоту на оленей… Не разбирая, счастливый день или несчастливый, кружил он по горам и долинам, завороженный ускользающей тенью птицы или зверя, и едва только почудится ему вдали что-то живое, он тут же пускался вдогон, но ни разу, ни разу не попадалась дичь на острие его стрелы, не удавалось ему добыть даже голубка, даже зайчонка. Между тем лук у наместника был превосходный: из сотни стрел, пущенных им, любая поражала самую середину мишени, но на охоте с этими стрелами творилось непонятное, они улетали в воздух, хотя наместнику казалось, что летят они прямо в цель. И вот что еще удивительно: едва избегнув стрелы, птицы и звери вдруг пропадали, и никто не мог уследить, куда уносилась птица, куда уходил зверь. А сами стрелы?! Куда они падали, на дно ли ущелья, за краем ли долины, — никто не видел. Только стоял в ушах яростный свист летящей стрелы. И неизменно в свите возникал один и тот же шепот:
— О, что за мощная рука!
— Наши стрелы попадают всего только в птицу или зверя. Правда, не так уж часто. А господин наместник с единого выстрела пронзает живые души!
— Уж не божество ли направляет его стрелы, если мы после этого ничего не видим?!
Лица людей хранили полную невозмутимость, но кто знает, не таилось ли в иных голосах издевки над досадою юного наместника, ведь было ему от роду восемнадцать лет.
Но наместник, словно бы и не слышал ни этих голосов, ни издевки, быть может, звучавшей в них, он снова погонял коня и ехал дальше. Казалось, живые мишени и бесследно исчезающие стрелы только распаляли его страсть к охоте.
Однажды осенним вечером наместник со свитой ехал не спеша по пустынной дороге. Стрелы наместника в этот день летели, по обыкновению, мимо цели, но не везло и его свите — птицы и звери как ни в чем не бывало разгуливали на воле, дразня людей, которые в своих охотничьих уборах были для них не опаснее огородных пугал. Солнце садилось, воспаленные глаза наместника налились кровью, свита еле волочила ноги, не было сил даже свистнуть, чтобы поднять зверя.
Так они добрались до горной реки. Внезапно в придорожной траве возникла желтая тень и тотчас исчезла, как будто ее смахнули щеткой. Лисичка! В свите еще только вскидывали луки, а уж стрела наместника блеснула в траве. Стрела вонзилась лисичке в спину.
— А-а-а!
И все содрогнулись, так это было похоже на человеческий стон. Уж не подстрелил ли наконец их господин живое существо? А может быть, стрела по ошибке попала в кого-то из своих. Но они торопились угодить юному наместнику, и стон потонул в хоре грубых голосов, восхваляющих его меткость.
Наместник молчал. Отворотившись от добычи, глядел он на вечерние облака, рдеющие над дальними скалами. Глаза его мерцали холодком горной реки; темно-красные губы подрагивали.
— Выходит, это так просто — убить живое существо?
Если он и сказал это, то ветер успел разметать слова, и никто ничего не услышал. Двое стремянных опрометью бросились за лисицей, но наместник с неожиданной злобой закричал:
— Не трогать!
Вместе с окриком зазвенела тетива, и две стрелы сорвались с нее одна за другой. Они вонзились в спины стремянных, и те упали. Свита смолкла, и в вечернем сумраке, стлавшемся над землей, послышалось холодное журчание реки.
Наместник хлестнул коня и помчался вскачь. Свита в растерянности последовала за ним.
Наместник родился в столичной Обители поэтов. Знатные предки из поколения в поколение становились поэтами, стихи были для них привычным делом, и он словно родился с этим умением. В пять лет он слагал тридцать один слог, словно передвигал шашки в игре го, и манера стихосложения сделалась вскоре не по-детски зрелой. Это было чрезвычайно приятно его отцу. Он не хвалил сына в глаза, но с гордостью говорил людям:
— Мунэёри, пожалуй, назначат составителем государева изборника стихов!
Покойный дед Мунэёри тоже был составителем государева изборника. Что же это? Неужто и ему придется до конца этой жизни сочинять стихи, и только потому, что умение искусно составлять слова обретено им в прежних рождениях?! Так с детским простодушием размышлял Мунэёри, а в это время слова сами собой слагались в стихи и слетали с его губ.
Семи лет он написал стихи на Новый год. Отец, прочитав их, искренне похвалил сына. Стихи были и впрямь хороши. Они обличали истинного поэта. Тем не менее отец взял кисть и поправил одно слово:
— Вот теперь безупречно!
Отец исправил то место, в котором Мунэёри и сам сомневался. Он раздумывал над двумя словами и в конце концов выбрал то, которое счел более выразительным. А отец исправил его на то, от которого Мунэёри отказался. Выходит, отец предпочел то, что Мунэёри показалось слабым. Стало быть, в искусстве поэзии отец ему уступает? Но когда Мунэёри еще раз прочел стихи, он вдруг подумал, что отброшенное им слово все-таки выразительнее. Наверное, отец все же превосходит его. Вот еще! Это он, Мунэёри, выбрал лучшее и отбросил худшее! Следы исправления пятнали набросок стиха. Надо взять кисть и исправить на прежний лад.
Мунэёри придвинулся вплотную к отцу, заглянул ему в глаза. Перед ним было большое, строгое и вместе с тем бесстрастное лицо, и оттого, что в глазах ребенка билась какая-то напряженная мысль, оно не переменило выражения. Уверенная невозмутимость отца сбивала с толку. Это было лицо врага — коварное, вызывающее на поединок, — врага, который вскоре встанет ему поперек дороги. Внезапно мальчик схватил кисть, которую только что положил отец, и швырнул ее в это лицо. Кисть прошлась по лбу, оставив красные разводы. Ни один мускул не дрогнул в лице, только глаза широко раскрылись. Настоящий лицедей! Мунэёри показалось, будто из какого-то таинственного зеркала на него глянуло его будущее лицо, только сильно располневшее. Невозмутимый лицедей! Мунэёри громко заплакал.